Был такой удивительный актер Александр Вокач.
О нем мало вспоминают, хотя фильмы с его участием показывают каждую неделю.
Девять лет мы проработали с ним в Современнике, были партнерами по сцене, играли в одних спектаклях. Я имел возможность наблюдать за ним.
Тихий, добрый, застенчивый человек. Из семьи потомственной московской технической интеллигенции. Мега-талантливый актер с несоветской внешностью. С удивительным тембром голоса, узнаваемым сразу.
Посмотрите на его фильмографию: герцог, рыцарь, бургомистр, англичанин, мэр, лорд, канцлер… Даже, если среди его ролей и случались «советские граждане», то это были профессора, учителя, врачи, художники. Кажется, — дунь на такой аристократический одуванчик — улетит…
И для меня всегда было загадкой, как такие утонченные, рафинированные, почти прозрачные, как Вокач или, допустим, Смоктуновский, могли воевать? Как они вообще смогли выжить в том аду? И не просто воевать, а идти добровольцами, становиться героями, принимать участие в самых страшных сражениях, получать высшие награды за храбрость… что это за метаморфоза?
Александр Вокач никогда не вспоминал о войне. Ордена не носил. Для всех было шоком, когда в какой-то общей компании Владимир Высоцкий «Затяжной прыжок» спел для Вокача. Так и объявил: «песня для Александра Андреевича!»:
— Беспримерный прыжок из глубин стратосферы.
По сигналу «Пошел!» Я шагнул в никуда…
Никто не знал, что Вокач служил во время войны в ВВС. Ушел на фронт в 17 лет. Последнюю свою военную награду — Орден Отечественной войны II степени получил 40 лет спустя после Победы…
Звание народного артиста ему присвоили за два года до смерти, в 1987-м, когда он лежал с тяжелым инфарктом в реанимации. Шансов не было, но Вокач выжил и еще успел сняться в семи картинах и сыграть свой бенефис.
© Станислав Садальский.
О нем мало вспоминают, хотя фильмы с его участием показывают каждую неделю.
Девять лет мы проработали с ним в Современнике, были партнерами по сцене, играли в одних спектаклях. Я имел возможность наблюдать за ним.
Тихий, добрый, застенчивый человек. Из семьи потомственной московской технической интеллигенции. Мега-талантливый актер с несоветской внешностью. С удивительным тембром голоса, узнаваемым сразу.
Посмотрите на его фильмографию: герцог, рыцарь, бургомистр, англичанин, мэр, лорд, канцлер… Даже, если среди его ролей и случались «советские граждане», то это были профессора, учителя, врачи, художники. Кажется, — дунь на такой аристократический одуванчик — улетит…
И для меня всегда было загадкой, как такие утонченные, рафинированные, почти прозрачные, как Вокач или, допустим, Смоктуновский, могли воевать? Как они вообще смогли выжить в том аду? И не просто воевать, а идти добровольцами, становиться героями, принимать участие в самых страшных сражениях, получать высшие награды за храбрость… что это за метаморфоза?
Александр Вокач никогда не вспоминал о войне. Ордена не носил. Для всех было шоком, когда в какой-то общей компании Владимир Высоцкий «Затяжной прыжок» спел для Вокача. Так и объявил: «песня для Александра Андреевича!»:
— Беспримерный прыжок из глубин стратосферы.
По сигналу «Пошел!» Я шагнул в никуда…
Никто не знал, что Вокач служил во время войны в ВВС. Ушел на фронт в 17 лет. Последнюю свою военную награду — Орден Отечественной войны II степени получил 40 лет спустя после Победы…
Звание народного артиста ему присвоили за два года до смерти, в 1987-м, когда он лежал с тяжелым инфарктом в реанимации. Шансов не было, но Вокач выжил и еще успел сняться в семи картинах и сыграть свой бенефис.
© Станислав Садальский.
Показать больше
1 год назад
2 годы назад
2 годы назад
Если я сама тебе напишу ты обещаешь со мной пойти на встречу, пройти прогуляться или просто выпить кофе а там уже как получиться?
2 годы назад
2 годы назад
1 год назад
За свою жизнь Хемингуэй пережил сибирскую язву, малярию, рак кожи, пневмонию и диабет. Он выжил в двух авиакатастрофах, пережил разрыв почки, гепатит, разрыв селезенки, перелом основания черепа. Раздавленный позвонок сросся, и даже не оставил его парализованным. Выпивал по литру рома и виски в день, не считая вина. В итоге покончил жизнь самоубийством.
Мать Эрнеста довела его отца до самоубийства постоянными ссорами. После закидывала Хемингуэя письмами, которые Эрнест, чаще всего, сжигал не открывая, он знал, там написана яростная мерзость про него и его отца. Однажды она прислала ему посылку, среди прочих вещей, там была старая двустволка, это было любимое ружье его отца Vincenzo Bernardelli, из которого тот убил себя, четверть века спустя, этим же ружьем воспользовался Эрнест.
Рано утром 2 июля 61-го года пока жена спала, Эрнест прошел в вестибюль своего дома в Айдахо, достал из шкафа ту самую двустволку и застрелился. В последнее время Хэм погрузился в глубокую депрессию и паранойю по поводу слежки. Ему казалось, что за ним всюду следуют агенты ФБР, и что повсюду расставлены жучки, телефоны прослушиваются, почта прочитывается, банковский счет постоянно проверяется. Он мог принять случайных прохожих за агентов. Он перенес 11 психотерапевтических электрошоков, после чего позвонил своему другу с телефона в коридоре клиники чтобы сообщить, что жучки расставлены и в клинике. Все понимали, что это бред, но никто не мог переубедить его. Прошли десятилетия. По линии закона о свободе информации в ФБР был сделан запрос об Эрнсте Хемингуэе. Ответ: слежка была, жучки были, прослушка тоже была повсюду. Его в чем–то там подозревали в связи с Кубой. No big deal, really. Прослушка была даже в психиатрической клинике, откуда он звонил чтобы сообщить об этом.
© Андрей Данилов.
Мать Эрнеста довела его отца до самоубийства постоянными ссорами. После закидывала Хемингуэя письмами, которые Эрнест, чаще всего, сжигал не открывая, он знал, там написана яростная мерзость про него и его отца. Однажды она прислала ему посылку, среди прочих вещей, там была старая двустволка, это было любимое ружье его отца Vincenzo Bernardelli, из которого тот убил себя, четверть века спустя, этим же ружьем воспользовался Эрнест.
Рано утром 2 июля 61-го года пока жена спала, Эрнест прошел в вестибюль своего дома в Айдахо, достал из шкафа ту самую двустволку и застрелился. В последнее время Хэм погрузился в глубокую депрессию и паранойю по поводу слежки. Ему казалось, что за ним всюду следуют агенты ФБР, и что повсюду расставлены жучки, телефоны прослушиваются, почта прочитывается, банковский счет постоянно проверяется. Он мог принять случайных прохожих за агентов. Он перенес 11 психотерапевтических электрошоков, после чего позвонил своему другу с телефона в коридоре клиники чтобы сообщить, что жучки расставлены и в клинике. Все понимали, что это бред, но никто не мог переубедить его. Прошли десятилетия. По линии закона о свободе информации в ФБР был сделан запрос об Эрнсте Хемингуэе. Ответ: слежка была, жучки были, прослушка тоже была повсюду. Его в чем–то там подозревали в связи с Кубой. No big deal, really. Прослушка была даже в психиатрической клинике, откуда он звонил чтобы сообщить об этом.
© Андрей Данилов.
Показать больше
1 год назад
Дмитрий Певцов, Вера Сотникова, Дмитрий Харатьян, Михаил Ефремов, Евгения Добровольская. Какие же они молодые, красивые и талантливые!
Снимок из нашего прошлого!
Снимок из нашего прошлого!
1 год назад
Рапорт польской акушерки из Освенцима.
Это надо знать и передавать поколениям, чтобы такого больше никогда не происходило.
Станислава Лещинска, акушерка из Польши, в течение двух лет до 26 января 1945 года оставалась в лагере Освенцим и лишь в 1965 году написала этот рапорт.
«Из тридцати пяти лет работы акушеркой два года я провела как узница женского концентрационного лагеря Освенцим-Бжезинка, продолжая выполнять свой профессиональный долг. Среди огромного количества женщин, доставлявшихся туда, было много беременных.
Функции акушерки я выполняла там поочередно в трех бараках, которые были построены из досок со множеством щелей, прогрызенных крысами. Внутри барака с обеих сторон возвышались трехэтажные койки. На каждой из них должны были поместиться три или четыре женщины — на грязных соломенных матрасах. Было жестко, потому что солома давно стерлась в пыль, и больные женщины лежали почти на голых досках, к тому же не гладких, а с сучками, натиравшими тело и кости.
Посередине, вдоль барака, тянулась печь, построенная из кирпича, с топками по краям. Она была единственным местом для принятия родов, так как другого сооружения для этой цели не было. Топили печь лишь несколько раз в году. Поэтому донимал холод, мучительный, пронизывающий, особенно зимой, когда с крыши свисали длинные сосульки.
О необходимой для роженицы и ребенка воде я должна была заботиться сама, но для того чтобы принести одно ведро воды, надо было потратить не меньше двадцати минут.
В этих условиях судьба рожениц была плачевной, а роль акушерки — необычайно трудной: никаких асептических средств, никаких перевязочных материалов. Сначала я была предоставлена самой себе: в случаях осложнений, требующих вмешательства врача-специалиста, например, при отделении плаценты вручную, я должна была действовать сама. Немецкие лагерные врачи — Роде, Кениг и Менгеле — не могли «запятнать» своего призвания врача, оказывая помощь представителям другой национальности, поэтому взывать к их помощи я не имела права.
Позже я несколько раз пользовалась помощью польской женщины-врача Ирены Конечной, работавшей в соседнем отделении. А когда я сама заболела сыпным тифом, большую помощь мне оказала врач Ирена Бялувна, заботливо ухаживавшая за мной и за моими больными.
О работе врачей в Освенциме не буду упоминать, так как то, что я наблюдала, превышает мои возможности выразить словами величие призвания врача и героически выполненного долга. Подвиг врачей и их самоотверженность запечатлелись в сердцах тех, кто никогда уже об этом не сможет рассказать, потому что они приняли мученическую смерть в неволе. Врач в Освенциме боролся за жизнь приговоренных к смерти, отдавая свою собственную жизнь. Он имел в своем распоряжении лишь несколько пачек аспирина и огромное сердце. Там врач работал не ради славы, чести или удовлетворения профессиональных амбиций. Для него существовал только долг врача — спасать жизнь в любой ситуации.
Количество принятых мной родов превышало 3000. Несмотря на невыносимую грязь, червей, крыс, инфекционные болезни, отсутствие воды и другие ужасы, которые невозможно передать, там происходило что-то необыкновенное.
Однажды эсэсовский врач приказал мне составить отчет о заражениях в процессе родов и смертельных исходах среди матерей и новорожденных детей. Я ответила, что не имела ни одного смертельного исхода ни среди матерей, ни среди детей. Врач посмотрел на меня с недоверием. Сказал, что даже усовершенствованные клиники немецких университетов не могут похвастаться таким успехом. В его глазах я прочитала гнев и зависть. Возможно, до предела истощенные организмы были слишком бесполезной пищей для бактерий.
Женщина, готовящаяся к родам, вынуждена была долгое время отказывать себе в пайке хлеба, за который могла достать себе простыню. Эту простыню она разрывала на лоскуты, которые могли служить пеленками для малыша.
Стирка пеленок вызывала много трудностей, особенно из-за строгого запрета покидать барак, а также невозможности свободно делать что-либо внутри него. Выстиранные пеленки роженицы сушили на собственном теле.
До мая 1943 года все дети, родившиеся в Освенцимском лагере, зверским способом умерщвлялись: их топили в бочонке. Это делали медсестры Клара и Пфани. Первая была акушеркой по профессии и попала в лагерь за детоубийство. Поэтому она была лишена права работать по специальности. Ей было поручено делать то, для чего она была более пригодна. Также ей была доверена руководящая должность старосты барака. Для помощи к ней была приставлена немецкая уличная девка Пфани. После каждых родов из комнаты этих женщин до рожениц доносилось громкое бульканье и плеск воды. Вскоре после этого роженица могла увидеть тело своего ребенка, выброшенное из барака и разрываемое крысами.
В мае 1943 года положение некоторых детей изменилось. Голубоглазых и светловолосых детей отнимали у матерей и отправляли в Германию с целью денационализации. Пронзительный плач матерей провожал увозимых малышей. Пока ребенок оставался с матерью, само материнство было лучом надежды. Разлука была страшной.
Еврейских детей продолжали топить с беспощадной жестокостью. Не было речи о том, чтобы спрятать еврейского ребенка или скрыть его среди не еврейских детей. Клара и Пфани попеременно внимательно следили за еврейскими женщинами во время родов. Рожденного ребенка татуировали номером матери, топили в бочонке и выбрасывали из барака.
Судьба остальных детей была еще хуже: они умирали медленной голодной смертью. Их кожа становилась тонкой, словно пергаментной, сквозь нее просвечивали сухожилия, кровеносные сосуды и кости. Дольше всех держались за жизнь советские дети — из Советского Союза было около 50% узниц.
Среди многих пережитых там трагедий особенно живо запомнилась мне история женщины из Вильно, отправленной в Освенцим за помощь партизанам. Сразу после того, как она родила ребенка, кто-то из охраны выкрикнул ее номер (заключенных в лагере вызывали по номерам). Я пошла, чтобы объяснить ее ситуацию, но это не помогало, а только вызвало гнев. Я поняла, что ее вызывают в крематорий. Она завернула ребенка в грязную бумагу и прижала к груди... Ее губы беззвучно шевелились, — видимо, она хотела спеть малышу песенку, как это иногда делали матери, напевая своим младенцам колыбельные, чтобы утешить их в мучительный холод и голод и смягчить их горькую долю.
Но у этой женщины не было сил... она не могла издать ни звука — только крупные слезы текли из-под век, стекали по ее необыкновенно бледным щекам, падая на головку маленького приговоренного. Что было более трагичным, трудно сказать, — переживание смерти младенца, гибнущего на глазах матери, или смерть матери, в сознании которой остается ее живой ребенок, брошенный на произвол судьбы.
Среди этих кошмарных воспоминаний в моем сознании мелькает одна мысль, один лейтмотив. Все дети родились живыми. Их целью была жизнь! Пережило лагерь едва ли тридцать из них. Несколько сотен детей были вывезены в Германию для денационализации, свыше 1500 были утоплены Кларой и Пфани, более 1000 детей умерли от голода и холода (эти приблизительные данные не включают период до конца апреля 1943 года).
У меня до сих пор не было возможности передать Службе Здоровья свой акушерский рапорт из Освенцима. Передаю его сейчас во имя тех, которые не могут ничего сказать миру о зле, причиненном им, во имя матери и ребенка.
Если в моем Отечестве, несмотря на печальный опыт войны, могут возникнуть тенденции, направленные против жизни, то я надеюсь на голос всех акушеров, всех настоящих матерей и отцов, всех порядочных граждан в защиту жизни и прав ребенка.
В концентрационном лагере все дети, вопреки ожиданиям, рождались живыми, красивыми, пухленькими. Природа, противостоящая ненависти, сражалась за свои права упорно, находя неведомые жизненные резервы. Природа является учителем акушера. Он вместе с природой борется за жизнь и вместе с ней провозглашает прекраснейшую вещь на свете — улыбку ребенка".
На фото - статуя Станиславы Лещинской в Костеле св. Анны в Вильянове под Варшавой.
Это надо знать и передавать поколениям, чтобы такого больше никогда не происходило.
Станислава Лещинска, акушерка из Польши, в течение двух лет до 26 января 1945 года оставалась в лагере Освенцим и лишь в 1965 году написала этот рапорт.
«Из тридцати пяти лет работы акушеркой два года я провела как узница женского концентрационного лагеря Освенцим-Бжезинка, продолжая выполнять свой профессиональный долг. Среди огромного количества женщин, доставлявшихся туда, было много беременных.
Функции акушерки я выполняла там поочередно в трех бараках, которые были построены из досок со множеством щелей, прогрызенных крысами. Внутри барака с обеих сторон возвышались трехэтажные койки. На каждой из них должны были поместиться три или четыре женщины — на грязных соломенных матрасах. Было жестко, потому что солома давно стерлась в пыль, и больные женщины лежали почти на голых досках, к тому же не гладких, а с сучками, натиравшими тело и кости.
Посередине, вдоль барака, тянулась печь, построенная из кирпича, с топками по краям. Она была единственным местом для принятия родов, так как другого сооружения для этой цели не было. Топили печь лишь несколько раз в году. Поэтому донимал холод, мучительный, пронизывающий, особенно зимой, когда с крыши свисали длинные сосульки.
О необходимой для роженицы и ребенка воде я должна была заботиться сама, но для того чтобы принести одно ведро воды, надо было потратить не меньше двадцати минут.
В этих условиях судьба рожениц была плачевной, а роль акушерки — необычайно трудной: никаких асептических средств, никаких перевязочных материалов. Сначала я была предоставлена самой себе: в случаях осложнений, требующих вмешательства врача-специалиста, например, при отделении плаценты вручную, я должна была действовать сама. Немецкие лагерные врачи — Роде, Кениг и Менгеле — не могли «запятнать» своего призвания врача, оказывая помощь представителям другой национальности, поэтому взывать к их помощи я не имела права.
Позже я несколько раз пользовалась помощью польской женщины-врача Ирены Конечной, работавшей в соседнем отделении. А когда я сама заболела сыпным тифом, большую помощь мне оказала врач Ирена Бялувна, заботливо ухаживавшая за мной и за моими больными.
О работе врачей в Освенциме не буду упоминать, так как то, что я наблюдала, превышает мои возможности выразить словами величие призвания врача и героически выполненного долга. Подвиг врачей и их самоотверженность запечатлелись в сердцах тех, кто никогда уже об этом не сможет рассказать, потому что они приняли мученическую смерть в неволе. Врач в Освенциме боролся за жизнь приговоренных к смерти, отдавая свою собственную жизнь. Он имел в своем распоряжении лишь несколько пачек аспирина и огромное сердце. Там врач работал не ради славы, чести или удовлетворения профессиональных амбиций. Для него существовал только долг врача — спасать жизнь в любой ситуации.
Количество принятых мной родов превышало 3000. Несмотря на невыносимую грязь, червей, крыс, инфекционные болезни, отсутствие воды и другие ужасы, которые невозможно передать, там происходило что-то необыкновенное.
Однажды эсэсовский врач приказал мне составить отчет о заражениях в процессе родов и смертельных исходах среди матерей и новорожденных детей. Я ответила, что не имела ни одного смертельного исхода ни среди матерей, ни среди детей. Врач посмотрел на меня с недоверием. Сказал, что даже усовершенствованные клиники немецких университетов не могут похвастаться таким успехом. В его глазах я прочитала гнев и зависть. Возможно, до предела истощенные организмы были слишком бесполезной пищей для бактерий.
Женщина, готовящаяся к родам, вынуждена была долгое время отказывать себе в пайке хлеба, за который могла достать себе простыню. Эту простыню она разрывала на лоскуты, которые могли служить пеленками для малыша.
Стирка пеленок вызывала много трудностей, особенно из-за строгого запрета покидать барак, а также невозможности свободно делать что-либо внутри него. Выстиранные пеленки роженицы сушили на собственном теле.
До мая 1943 года все дети, родившиеся в Освенцимском лагере, зверским способом умерщвлялись: их топили в бочонке. Это делали медсестры Клара и Пфани. Первая была акушеркой по профессии и попала в лагерь за детоубийство. Поэтому она была лишена права работать по специальности. Ей было поручено делать то, для чего она была более пригодна. Также ей была доверена руководящая должность старосты барака. Для помощи к ней была приставлена немецкая уличная девка Пфани. После каждых родов из комнаты этих женщин до рожениц доносилось громкое бульканье и плеск воды. Вскоре после этого роженица могла увидеть тело своего ребенка, выброшенное из барака и разрываемое крысами.
В мае 1943 года положение некоторых детей изменилось. Голубоглазых и светловолосых детей отнимали у матерей и отправляли в Германию с целью денационализации. Пронзительный плач матерей провожал увозимых малышей. Пока ребенок оставался с матерью, само материнство было лучом надежды. Разлука была страшной.
Еврейских детей продолжали топить с беспощадной жестокостью. Не было речи о том, чтобы спрятать еврейского ребенка или скрыть его среди не еврейских детей. Клара и Пфани попеременно внимательно следили за еврейскими женщинами во время родов. Рожденного ребенка татуировали номером матери, топили в бочонке и выбрасывали из барака.
Судьба остальных детей была еще хуже: они умирали медленной голодной смертью. Их кожа становилась тонкой, словно пергаментной, сквозь нее просвечивали сухожилия, кровеносные сосуды и кости. Дольше всех держались за жизнь советские дети — из Советского Союза было около 50% узниц.
Среди многих пережитых там трагедий особенно живо запомнилась мне история женщины из Вильно, отправленной в Освенцим за помощь партизанам. Сразу после того, как она родила ребенка, кто-то из охраны выкрикнул ее номер (заключенных в лагере вызывали по номерам). Я пошла, чтобы объяснить ее ситуацию, но это не помогало, а только вызвало гнев. Я поняла, что ее вызывают в крематорий. Она завернула ребенка в грязную бумагу и прижала к груди... Ее губы беззвучно шевелились, — видимо, она хотела спеть малышу песенку, как это иногда делали матери, напевая своим младенцам колыбельные, чтобы утешить их в мучительный холод и голод и смягчить их горькую долю.
Но у этой женщины не было сил... она не могла издать ни звука — только крупные слезы текли из-под век, стекали по ее необыкновенно бледным щекам, падая на головку маленького приговоренного. Что было более трагичным, трудно сказать, — переживание смерти младенца, гибнущего на глазах матери, или смерть матери, в сознании которой остается ее живой ребенок, брошенный на произвол судьбы.
Среди этих кошмарных воспоминаний в моем сознании мелькает одна мысль, один лейтмотив. Все дети родились живыми. Их целью была жизнь! Пережило лагерь едва ли тридцать из них. Несколько сотен детей были вывезены в Германию для денационализации, свыше 1500 были утоплены Кларой и Пфани, более 1000 детей умерли от голода и холода (эти приблизительные данные не включают период до конца апреля 1943 года).
У меня до сих пор не было возможности передать Службе Здоровья свой акушерский рапорт из Освенцима. Передаю его сейчас во имя тех, которые не могут ничего сказать миру о зле, причиненном им, во имя матери и ребенка.
Если в моем Отечестве, несмотря на печальный опыт войны, могут возникнуть тенденции, направленные против жизни, то я надеюсь на голос всех акушеров, всех настоящих матерей и отцов, всех порядочных граждан в защиту жизни и прав ребенка.
В концентрационном лагере все дети, вопреки ожиданиям, рождались живыми, красивыми, пухленькими. Природа, противостоящая ненависти, сражалась за свои права упорно, находя неведомые жизненные резервы. Природа является учителем акушера. Он вместе с природой борется за жизнь и вместе с ней провозглашает прекраснейшую вещь на свете — улыбку ребенка".
На фото - статуя Станиславы Лещинской в Костеле св. Анны в Вильянове под Варшавой.
Показать больше